– У вас получается, – засмеялся сыщик, – что христианский вор и языческий жулик противоположны друг другу.
– Будем милостивы и к тому и к другому, – сказал отец Браун. – Английские джентльмены крали и раньше, и закон покрывал их. Запад тоже умеет затуманить преступление многозначительными словесами. Другие камни сменили владельцев – драгоценнейшие камни, резные, как камея, и яркие, как цветок.
Сыщик глядел на него, и он показал на темневший в небе могильный камень аббатства.
– Это очень большой камень, – сказал священник. – Он остался у воров.
Молния осветила лес, и каждый серый сморщенный листик на поникших деревьях стал четким, словно тонкий рисунок или гравюра на серебре. Повинуясь занятному закону, благодаря которому мы видим в одно мгновение миллионы мелочей, четким стало все – от неубранных, но живописных остатков пикника на скатерти под широким деревом до белой извилистой дороги, где поджидал белый автомобиль. Унылый дом о четырех башнях, похожий на замок, а в этот серый вечер бесформенный, словно туча, внезапно возник вблизи, являя зубчатые крутые крыши и озаренные светом слепые окна. На сей раз это было и впрямь похоже на притчу, ибо для некоторых из собравшихся он вынырнул из глубин памяти на авансцену яви.
Серебряное сверкание высветило на миг и человека, недвижного, словно башня. Человек этот был высок и стоял поодаль, на пригорке, тогда как спутники его сидели на траве, у скатерти, собирая в корзину посуду и еду. Серебряная застежка его театрального плаща сверкнула звездою в свете молнии, а белокурые вьющиеся волосы стали поистине золотыми. Металлом отливало и лицо, не столь молодое, как осанка; мгновенный свет усилил его орлиную четкость, но высветил морщины. Быть может, лицо это постарело от постоянного грима, ибо Хьюго Ромейн был лучшим актером своего времени. Золотые кудри, стальные черты и серебряное сверкание цепочки на секунду придали ему сходство с рыцарем в латах, и сразу же он снова стал темным, черным силуэтом на немощно-сером фоне дождливых небес.
Однако спокойствие по-прежнему отличало его от прочих участников пикника. Те, кто в прямом смысле слова был у его ног, непроизвольно дернулись, когда внезапный свет разорвал серую завесу, ибо до этой минуты унылый дождь никак не предвещал грозы. Единственная дама, носившая свою седину с тем гордым изяществом, которое отличает светских американок, закрыла глаза и вскрикнула.
Муж ее, флегматичный лорд Аутрэм – английский генерал, служивший в Индии, – сердито поднял голову. Молодой человек по фамилии Мэллоу заморгал добрыми собачьими глазами и выронил чашку. Элегантный господин с каким-то вынюхивающим носом – сам Джон Кокспер, газетный король, – негромко выругался не на английский, а на канадский лад, ибо родом был из Торонто. Но человек в плаще стоял, как статуя, даже веки его не шевельнулись.
Когда купол, расколотый молнией, снова стал темным, человек этот сказал:
– Гром гремит через полторы секунды, гроза близко. От молний дерево не укроет, разве что от дождя.
Молодой участник пикника обратился к даме.
– Мне кажется, – несмело сказал он, – неподалеку есть дом.
– Дом-то есть, – мрачновато заметил старый военный, – но укрыться там нельзя.
– Как странно, – сказала его жена, – что дождь настиг нас именно здесь.
Что-то в тоне ее не позволило тонкому и умному Мэллоу задать вопрос; газетчик же, лишенный этих качеств, грубовато спросил:
– Почему? Старый, замшелый замок…
– Замок этот, – сухо сказал Аутрэм, – принадлежит роду Марков.
– Ото! – вскричал сэр Джон. – Слыхал об этом маркизе. Да в прошлом году «Комета» давала на первой полосе прекрасный материал «Знатный затворник».
– И я о нем слышал, – тихо сказал Мэллоу. – Про него рассказывают разные вещи. Говорят, он носит маску, потому что болен проказой. Еще мне говорили, что он родился уродом и вырос в темной комнате.
– У него три головы, – промолвил актер.
– Мне не хотелось бы слушать сплетни, – сказала леди Аутрэм, – и шутить над этим не стоит. Понимаете, я хорошо знакома с маркизом. Точнее, мы дружили, когда он еще маркизом не был, четверть века назад. Маски он не носил и проказой не болел, разве что немного сторонился людей. Голова у него была одна, и сердце одно, только оно разбилось.
– Несчастная любовь! – обрадовался Кокспер. – В самый раз для «Кометы».
– Как это лестно! – сказала леди Аутрэм. – Мужчины полагают, будто сердце может разбиться только из-за женщины. Нет, бедный Джеймс потерял брата, точнее, кузена, но они выросли вместе и были ближе, чем многие братья.
Забыла сказать, что маркиза звали тогда Джеймсом Мэйром, а младшего, любимого брата – Морисом. Джеймс был неглуп и очень хорош собой – высокий, с тонким лицом, хотя нам, молодым, он казался немного старомодным. Мориса я не видела, но мне говорили, что он истинный красавец, правда, скорее в оперном, чем в аристократическом духе. И впрямь, он прекрасно пел, музицировал, играл на сцене, он мог и умел буквально все. Джеймс постоянно спрашивал нас, способна ли женщина устоять перед таким чудом.
Он боготворил брата, но однажды кумир его разбился, словно фарфоровая кукла. Морис умер, когда они жили у моря; тогда же умер и Джеймс.
– С тех пор он и живет взаперти? – спросил Мэллоу.
– Нет, – отвечала леди Аутрэм. – Сперва он долго странствовал. Говорят, он не мог и не может вынести никаких напоминаний. Он даже портретов не хранит. Тогда, после смерти брата, он уехал сразу, в тот же день. Я слышала, что лет через десять он вернулся. Быть может, он немного утешился, но вдруг на него накатила религиозная меланхолия.